22.07.24

Однажды я принес свой каталог Жоржа Брака. Никто никогда не видел картин кубистов и никто из учеников Академии не был готов принять такую живопись. Только профессор анатомии, славившийся научным складом ума, попросил у меня на время эту маленькую книгу. Он уверял, что никогда не видел работ кубистов, но считает правильным уважать то, чего не понимаешь. Тем более, если о подобных вещах было написано черным по белому, значит, в них был какой-то здравый смысл. На следующее утро, прочтя предисловие, он вернул мне книгу. Доказывая, что во всем разобрался, он привел мне множество в высшей степени абстрактных и геометрических примеров. Я ответил, что он не совсем прав и кубизм следует внятно воспринимаемому рисунку. Профессор анатомии открыл коллегам оригинальность моих эстетических идей. Все стали смотреть на меня как на высшее существо.

Внимание, проявленное к моей персоне, чуть было не пробудило во мне былую детскую страсть к публичному обнажению. Раз они не могут меня ничему научить, думал я, объясню-ка им сам, что значит «личность». И все же я продолжал вести себя примерно: никогда не пропускал занятий, демонстрировал уважение, над любым сюжетом работал в десять раз быстрее и лучше, чем первый ученик в классе. Однако профессора не решались считать меня «творцом».

– Он слишком серьезен, – говорили они, – очень искусен и успевает делать все, за что берется. Но он холоден, как лед, в его работах нет чувства, ибо он не является личностью.

Погодите, господа, погодите, вы еще увидите, что я за личность! Первая искра вспыхнула во время визита в Академию короля Альфонса III. В эту эпоху его популярность падала и предстоящее посещение разделило школу на два лагеря. Противники не хотели приходить в назначенный день, и дирекция, предвидя возможный саботаж, чтобы заставить всех явиться, вынуждена была издать строгий приказ. За неделю началась уборка вечно грязной и ветхой Академии. Было умело продумано, как скрыть от короля, насколько нас мало. Ученики должны были, перебегая по внутренним лестницам, заполнять следующие по ходу визита залы. Жалкие и чахлые натурщики, получавшие нищенский заработок, были заменены смазливыми девицами из числа мадридских шлюх. На стенах были развешаны картины, на окнах появились занавеси, повсюду блестели позументы. Все было готово к прибытию короля в сопровождении официальной свиты. Инстинктивно противореча общему мнению, я нашел короля очень симпатичным. Ему приписывали дегенеративность, а он, напротив, понравился мне подлинно аристократической уравновешенностью, затмевающей заурядное окружение. Он держался так непринужденно и естественно, будто только что сошел с благородного полотна Веласкеса. Я почувствовал, что он сразу заметил меня среди товарищей. Мой необычный наряд, мои волосы, как у девушки, мои бакенбарды должны были бросаться в глаза. К тому же, по непредвиденной случайности, меня сочли представительным учеником, и я сопровождал короля из одного класса в другой. Я смертельно стыдился при мысли, что король обнаружит уловку, использованную Академией, чтобы произвести благоприятное впечатление. После нескольких перебежек я чувствовал искушение разоблачить комедию, которую играли перед ним, но вовремя воздержался.

В конце посещения короля сфотографировали с учениками. Было велено найти кресло, но он, предвидя это, с великолепной непосредственностью уселся на пол. Потом щелчком указательного и большого пальцев отправил в плевательницу окурок сигареты. Этот жест, характерный для мадридских уголовников, вызвал оживленный смех и расположил к королю учеников и особенно служителей, которые никогда бы не осмелились на такое ни перед профессорами, ни даже перед нами. Именно в эту минуту я убедился, что король отличил меня от других. И в самом деле, он бросил на меня взгляд, чтобы проверить мою реакцию. В его проницательном взгляде я прочел опасение, как бы ктонибудь не увидел в его жесте демагогического заигрывания. Я покраснел, и король, посмотрев на меня, наверняка заметил это.

Снимок был сделан, и король каждому из нас уделил время. Я был последним, кому он пожимал руку, и единственным, кто выразил ему уважение, преклонив колено. Подняв голову, я заметил на его нижней губе, по-бурбонски выпяченной, почти неуловимый тик. Мы узнали друг друга!

Когда двумя годами позже король подписывал мое исключение из Академии изящных искусств, он, очевидно, не сомневался, что исключенный был тем самым единственным учеником, так эффектно выражавшим свою почтительность.

Прошло четыре месяца, как я приехал в Мадрид, а моя жизнь текла так же методично, уныло и прилежно, как и в первые дни. Точнее сказать, я довел ее до аскетизма. Предпочел жить в тюрьме, и если бы я в самом деле жил в тюрьме, ни капли ни сожалел бы о своей свободе. Мои картины становились все строже и строже. Я загрунтовал холсты очень толстым слоем клеевой краски. На этих поверхностях, содержащих гипс, я написал, за четыре месяца в Мадриде, несколько капитальных работ, в том числе и впечатляющее «Аутодафе». Это и в самом деле было аутодафе, потому что грунт покрылся кракелюрами и мои картины раскрошились на кусочки. Однако перед этим их открыли, а вместе с ними открыли меня.

Студенческая Резиденция разделилась на группы и подгруппы. Одна из них называла себя литературно-художественным нонконформистским авангардом. Послевоенные катастрофические миазмы уже бродили в ней. Эта группа переняла парадоксальную и негативистскую традицию другой группы литераторов и художников, которые называли себя «ультраистами», используя слабые отражения европейских «измов». Они более или менее соответствовали «дадаистам». В группу Резиденции входили Пепин Бельо, Луис Бунюэль, Гарсиа Лорка, Педро Гарфиас, Эухенио Монтес, Р.Баррадас и другие. Из тех, с кем я познакомился, только двоим суждено было достичь вершин: Гарсия Лорке в поэзии и драме, Эухенио Монтесу и духовности и уме. Один был из Гранады, другой из Сент-Жаке-де-Компостель.

Как-то в мое отсутствие хозяйка оставила мою дверь открытой, и Пепин Бельо, проходя по коридору, заметил две мои кубистические работы. Он сразу же поделился своим открытием с группой, которая до сих пор знала меня только в лицо. Я был для них предметом упражнений в едком юморе, одни называли меня «музыкант» или «артист», другие – «поляк». Мой смешной костюм, так непохожий на европейский, заставлял их презирать меня и считать какойто убогой романтической фигурой. Мой прилежный вид, мое лицо без тени юмора делали меня в их глазах жалким, умственно отсталым и разве что живописным. Ничто так не отличалось от их щеголеватых английских костюмов, как мои велюровые куртки, мой галстук, завязанный бантом, мои носки-обмотки. Они стриглись очень коротко, я же отпускал волосы длинные, как у девушек. Когда мы с ними познакомились, они были во власти настоящего комплекса элегантности и цинизма, которым страшно кичились. Одним словом, я стеснялся их и почти до обмороков боялся, как бы они не вошли в мою комнату.

После открытия Пепино Бельо они пришли посмотреть на меня и со своим обычным снобизмом преувеличивали свое восхищение. Они думали обо мне бог знает что, но не ожидали, что я художник-кубист. Они откровенно признались во всем, что говорили обо мне, и взамен предложили свою дружбу. Менее великодушный, чем они, я сохранял какую-то дистанцию между нами, спрашивая себя, что конкретно они могут мне дать. Между тем, меньше чем за неделю я произвел на них такое впечатление превосходства, что вскоре вся группа повторяла: «Дали сказал тото…», «Дали нарисовал то-то…», «Дали ответил…», «Дали думает, что…», «Это похоже на Дали…», «Это далинийское…». Вскоре я понял, что они все у меня возьмут и ничего не дадут. Все, чем они распологали, было у меня в квадрате или в кубе. Мне нравился только Гарсия Лорка. Он воплощал собой целостный поэтический феномен, был самим собой – застенчивый, полнокровный, величавый и потный, трепещущий тысячей мерцающих подземных огней, как любая материя, готовая вылиться в свою собственную оригинальную форму. Моей первой реакцией было отрицательное отношение к «поэтическому космосу»: я утверждал, что ничто не могло остаться без названия и определения. Для всего были установлены какие-то «рамки» и «законы». Здесь не было ничего, что нельзя было бы «съесть» (к тому времени это уже стало моим излюбленным выражением). Когда я чувствовал заразительный огонь поэзии великого Федерико и меня охватывали безумные и прихотливые языки его пламени, я прилагал все усилия, чтобы укротить и погасить их оливковой ветвью своей преждевременной анти-фаустовской старости, готовя уже решетку своего трансцедентального прозаизма, на котором на следующий день, когда от пламени Лорки останутся только угли, я буду жарить шампиньоны, котлеты и сардины своих идей. Все будет вовремя сервировано и подано теплым на чистых страницах книги, которую вы собираетесь прочесть. Одним махом я утолю духовный голод нравственности и воображения нашей эпохи.

Наша группа все больше стремилась к интеллектуалам, это приводило нас в кафе, где в сильном запахе горелого масла уже варилось литературное, художественное и политическое будущее Испании… Двойной вермут с маслиной великолепно воплощал послевоенную сумятицу, привнося дозу еле скрытой сентиментальности, неуловимых проявлений героизма, дурной веры, элегантного канальства, кислого пищеварения и антипатриотизма. Все это было замешано на солидной и прочно установленной вражде, нацеленной пробивать себе дорогу и каждый день открывать новые нелимитированные кредитные филиалы – до первого удара пушек гражданской войны.

Я уже упоминал, что принявшая меня и признавшая своим группа ничему не могла научить меня. Я хорошо знал, что это не совсем так, что они должны научить меня одной вещи, которая осталась бы моей. Они научили меня «прожигать жизнь»…

Надо рассказать об этом подробнее. Как-то после ужина группа повела меня пить чай в элегантную достопримечательность Мадрида, «Хрустальный Дворец». Едва войдя, я все понял. Мне нужно было радикально изменить внешний вид. Мои друзья, которые проявляли по отношению ко мне больше самолюбия, чем я сам (моя огромная надменность мешала мне быть внимательным к таким вещам), пытались защитить и оправдать мой странный наряд. Они готовы были всем пожертвовать ради этого, принимали весь огонь на себя. Их оскорбляли сдержанные взгляды, брошенные исподтишка, которыми сопровождалось мое появление в элегантном чайном зале. На их яростных лицах было написано: «Ну и пусть наш друг похож на помойную крысу. Ну и что! Это самая важная персона, какую вы когда-либо видели, и при малейшей бестактности с вашей стороны мы набьем ваши физиономии».

Бунюэль, самый сильный и толстый, с вызовом оглядел зал, ища повода для драки. Ему нужна была любая зацепка. Но на этот раз ее не было. Выходя, я сказал своим телохранителям:

– Вы прекрасно защитили меня. Но я не хочу подставлять вас под удар. Завтра я оденусь, как все.

Группу взволновало это решение. Один раз приняв мой нелепый вид, они намеревались и дальше защищать его. Такого смятения среди интеллектуалов мир не видывал с того дня, когда Сократ согласился выпить цикуту в присутствии учеников. Меня пробовали переубедить, как будто, постригшись и переодевшись, я бы утратил свою личность.

Я не отменил своего решения. Ведь в глубине души я и сам был не лишен здравого смысла. Мне хотелось нравиться элегантным женщинам, которых я увидел в чайном зале. А что такое элегантная женщина? Это женщина, которая вас терпеть не может и у которой подмышками нет волос. Когда я впервые увидел нежно-голубоватую выбритую подмышку, это показалось мне шикарным и потрясающе развратным. Я решил изучить это вопрос так же «основательно», как и все остальные.

На следующий день я начал с главного – с головы. Было бы неловко отправиться прямиком к парикмахеру «Ритца», как советовали мне друзья. Сперва нужен был «оптовик», который стрижет всех подряд. Уже затем я тщательно отделаю прическу в «Ритце». Полдня я бродил по Мадриду в поисках мастера, но всякий раз застенчивость не давала мне переступить порог. Наконец, после мучительных сомнений я решился – и парикмахер набросил мне на плечи полотенце. Когда под ножницами упали первые пряди волос, я словно лишился рассудка. А вдруг и вправду существует комплекс Самсона? Я смотрел на себя в зеркало, и мне казалось, что вижу короля на троне с белым полотенцем – нет, с алой мантией на плечах. Меня охватил вдруг такой страх, что первый и последний раз в жизни я потерял веру в самого себя. Правда, на несколько минут. Мое обличье ребенка-короля показалось мне вдруг жестоким случаем биологического несовершенства, несоответствием между болезненным телосложением и ранним созреванием разума. Был ли я также слабоумен, как все остальные?

Я расплатился и отправился в «Ритц». На пороге парикмахерской я почувствовал, как развеялись мои последние опасения. Я ни о чем ни сожалел. И в «Ритце» пошел не к парикмахеру, а прямиком в бар.

– Дайте мне, пожалуйста, один коктейль, – попросил я бармена.

– Какой именно, сударь?

А я и не подозревал, что есть несколько видов, и ответил наугад:

– Любой, лишь был бы хорош!

Коктейль показался мне сперва ужасным, но уже спустя пять минут я нашел, что он неплох. Я передумал идти к парикмахеру и заказал вторую порцию. А после нее вдруг с ошеломительной ясностью понял: первый раз я прогулял занятия в Академии и нисколько не чувствовал себя виноватым. Наоборот, считал, что период прилежания завершен. Сомнений нет, я больше нс вернусь в Академию. В моей жизни появилось нечто новое.

Допивая последний коктейль, я нашел в стакане белый волосок. Меня до слез взволновало это доброе предзнаменование. Мысли мелькали у меня в голове с необычайной скоростью, будто алкоголь отпустил их с тормозов. Я повторял себе: вот мой первый белый волос! И зажмурившись, выпил крепкий коктейль. Это был эликсир «долгой» жизни, старости, анти-Фауста. Сидя в отдельном уголке, я громко произнес эти слова, но, к счастью, меня никто не услышал. Я один был в баре, не считая гарсона за кассой и седовласого старика, у которого так тряслись руки, что он приложил немало усилий, прежде чем взял стакан, не расплескав его. Как бы и мне хотелось так элегантно трястись!

Я опять уставился на белый волос в своем стакане.

– Хочу рассмотреть тебя поближе, ведь еще никогда в жизни мне не случилось брать белый волос, чтобы изучить его и разгадать его секрет.

Затем я сунул указательный и большой пальцы в стакан, но короткими ногтями не мог ухватить волосок. В это время вошла элегантная женщина в легком платье, с наброшенным на плечи мехом. Она фамильярно перекинулась несколькими словами с барменом, который, размешивая стакан для нее, бросил на меня беглый взгляд, за которым последовал другой, на сей раз ее. Они говорили обо мне. Делая вид, что не замечает меня, она притворилась, что ищет глазами кого-то в зале, но ее взгляд еще раз как бы случайно остановился на мне. Бармен дождался, пока она насмотрится на меня, и снова заговорил с ней, сопровождая свои слова скорее иронической, чем приветливой улыбкой. Женщина бесцеремонно рассматривала меня. Раздраженный этими шпионскими взглядами, а также своей неловкостью – мне никак не удавалось подцепить белый волосок, – я сунул палец в стакан и, сильно прижав его к стенке стакана, стал медленно вытягивать. Но белый волосок не отклеивался, а я почувствовал боль в пальце и тут же вынул его. С пореза крупными каплями стекала кровь. Чтобы не запачкать кровью стол, я снова сунул палец в коктейль. В нем и в помине не было никаких белых волосков, зато на стакане блестела длинная трещина. Порез все больше кровоточил, коктейль окрасился в красный цвет, а женщина пристально наблюдала за мной. Я был уверен, что бармен сказал женщине: одиноко пьющий в углу – всего лишь незадачливый провинциал, который ни в чем не знает толку и наивно заказывает любой коктейль, «лишь был бы хорош!». Теперь я поклялся бы, что именно это прочел по его губам!

Кровь все текла. Обернув и перетянув палец двумя носовыми платками, я остановил кровь и вложил руку в карман. И собрался уходить, как вдруг у меня мелькнула очередная далинийская мысль. Подойдя к бару, я протянул гарсону купюру в двадцать пять песет. Он поспешно отсчитал мне сдачу, двадцать две песеты, но я отказался:

– Оставьте их себе!

Никогда я не видел более удивленного лица. Это напомнило мне товарищей по коллежу, с которыми я совершал пресловутые операции по обмену монет в десять сантимов на монеты в пять. Такой же трюк вполне годился и для взрослых. В баре я понял, какое преимущество дают деньги. И это еще не все. Алкоголь развеял мою застенчивость, я чувствовал себя уверенно и свободно.

– Мне бы хотелось, – сказал я, – купить вишню.

На. тарелке горкой лежали засахаренные ягоды. Бармен поспешно подвинул ее ко мне.

– Возьмите все, что пожелаете, сударь! Я взял одну ягодку и положил на кассовый аппарат.

– Сколько с меня?

– Нисколько, сударь, совершенно ничего.

Я снова вынул купюру в двадцать пять песет и дал ему. Но он отказался ее взять.

– Тогда я возвращаю вам вашу вишню!

И я положил ее на тарелку с мелочью. Бармен подвинул тарелку ко мне, настойчиво просил взять вишню и не шутить так больше. Мое лицо стало бледным и серьезным и он осекся:

– Если господин желает сделать мне подарок…

– Желает!

Испуганно глядя, он взял деньги. Может, он решил, что имеет дело с сумасшедшим? Он бросил быстрый взгляд на одинокую даму, которая в изумлении наблюдала за моими действиями. Во время этой сцены я не смотрел на нее, будто ее не существовало. Однако настал и ее черед.

– Мадам, – сказал я, – прошу вас, подарите мне вишенку с вашей шляпы.

– С удовольствием, – ответила она, слегка кокетничая.

Она наклонила голову, я протянула руку и взял одну из вишен. По счастью, искусственный вишни не представляли для меня секрета с тех пор, как я ходил в швейное ателье моей тетушки Каталины. Я не стал тянуть стебель, а перегнул его и – крак! – тоненькая проволочка переломилась. Я выполнил эту операцию одной здоровой рукой, но с удивительной ловкостью.

Зубами я надкусил искусственную вишню, и показался краешек белой ваты. Тогда, взяв засахаренную вишню, я насадил ее на конец железной проволочки рядом с искусственной. Для завершения эффекта я взял соломинкой из стакана дамы немного взбитых сливок и осторожно положил их на настоящую вишню. Сходство стало полным. Теперь никто бы не смог сказать, где настоящая, а где фальшивая ягода. Бармен и молодая женщина, не находя слов, следили за моими ухищрениями.

– А сейчас, – добавил я, – вы увидите самое главное.

Я сходил к своему столику, взял красный от крови коктейль и, вернувшись, поставил его на стойку. Потом осторожно опустил в стакан обе вишни.

– Поглядите внимательно на этот коктейль, – сказал я бармену. – Такого вы еще не видели.

Я вышел из «Ритца» в полном спокойствии, размышляя, что же я только что сделал, и в таком же волнении, как Иисус в день, когда он придумал Причастие. Как решил бармен проблему алого коктейля, который ничем не походил на тот, которым он меня угостил? Попробует ли он его? О чем они будут рассказывать друг другу после моего ухода? Эти вопросы привели меня в безумно веселое настроение. Мадридское небо было ярко-голубым, стояли дома из бледно-розового кирпича, и все это сулило мне блистательные надежды. Я феномен, я феномен…

Остановка моего трамвая была довольно далеко, и я побежал со всех ног. Прохожие не обращали на меня никакого внимания. Недовольный их безразличием, я стал разнообразить свой бег все более экзальтированными прыжками. Я всегда был хорошим прыгуном, но на этот раз совершал такие чудеса, что прохожие пугливо сторонились, а я, подпрыгивая, каждый раз кричал: «Кровь слаще меда!» – и словно «мед» звучало громче других, подобно воинственному кличу. И нечаянно свалился как раз рядом с одним из моих товарищей по Академии изящных искусств, который, безусловно, никогда не видел меня в таком возбужденное состоянии. Я решил еще больше удивить его и, приблизившись к его уху, будто хотел ему шепнуть что-то конфиденциальное, изо всех сил заорал: «Мед!». Трамвай тронулся, я вскочил на подножку, оставив своего товарища ошеломленным и приросшим к тротуару. На другой день, несомненно, он растрезвонил по всей школе:

– Дали не в своем уме, он скакал, как козел!

Это еще не все, чем я удивлю их. Наутро я пошел на занятия очень, поздно. Только что я купил у самого дорогого мадридского портного самый элегантный костюм и надел под него ярко-голубую шелковую рубашку с сапфировыми запонками на манжетах. Целых три часа я держал волосы в специальной сетке, наводил на них глянец столярным лаком(Вот была беда избавляться от этого лака! Пришлось сунуть голову в тазик со скипидаром. Позже я пользовался менее опасным средством, добавляя в жидкость желток.). Они стали похожи на однородное, твердое и очень гладкое тесто или напоминали грамофонную пластинку, отлитую у меня на голове. Если бы их сломали, они издали бы металлический звук. Эта метаморфоза, происшедшая за один день, потрясла всех учеников в Академии. А я понял, что даже одевшись как все и накупив вещей в самых дорогостоящих мадридских магазинах, я все же останусь оригиналом. Мне удалось скомбинировать детали таким образом, что все оборачивались, когда я проходил мимо. Вслед за колкостями последовало восхищенное и смятенное любопытство. Вдобавок я купил себе гибкую бамбуковую трость с набалдашником, отделанным кожей.

Усевшись на террасе кафе «Регина» и выпив три вермута с маслиной, я оглядывал плотную толпу проходящих по улицам моих будущих зрителей, таких умных, исполненных мадридского духа. К часу дня я нашел группу в баре итальянского ресторана и взял еще два вермута. Я заплатил бармену, оставив ему такие огромные чаевые, что по ресторану пробежал легкий шум и мгновенно прибежали официанты, готовые к любым услугам. Я точно помню меню, заказанное в этот день: самые необычные закуски, крепкий мадридский бульон-желе, жареные макароны и голубь. Все это было обильно залито красным итальянским вином. Кофе и коньяк все больше оживляли наши беседы, темой которых была анархия. Хотя нас было только двенадцать, между нами уже произошел раскол. Часть выступала за либеральный социализм, который вскоре станет игрушкой сталинизма. Моя личная позиция была такова: счастье или несчастье – это ультраличная вещь и не имеет ничего общего с устройством общества, в котором жизненный уровень растет по мере того, как люди получают новые политические права. Напротив, надо увеличивать коллективную угрозу и незащищеность, методично дезорганизуя все, чтобы распростронять страх, в соответствии с психоанализом, являющийся одним из принципов наслаждения. Если же счастье зависит от чей-либо воли, то тогда оно принадлежит религии. Надо, чтобы правительство максимально ограничивало себя в исполнительной власти. Из его действий и реакции на них может возникнуть духовная структура или форма, а не рациональные механические или бюрократические организации, ведущие лишь к обезличиванию и постредственности. Есть и другая, утопическая, но заманчивая возможность, наподобие «абсолютно анархического монарха» Людовика II Баварского – согласитесь, не самый дурной пример.

Споры придавали мыслям все более отчетливую форму. Они никогда не переубеждали меня, наоборот, всегда укрепляли в своем мнении. Я требовал от друзей анализировать вместе со мной пример Вагнера и его миф о Парсифале с социальной и политической точек зрения…

Прервав раздумья, я подозвал гарсона, который, под тлетворным влиянием чрезмерной интеллектуальности, ловил каждое слово из наших уст.

– Гарсон, – подумав, сказал я, – принесите, пожалуйста, поджаренного хлеба и сосисок.

Он бросился выполнять заказ, и мне пришлось откликнуть его еще раз:

– И немного вина!

Парсифаль, рассматриваемый с политической и социальной точек зрения, разбудил мой аппетит.

Из итальянского ресторана я направился в Резиденцию, чтобы захватить немного денег. Те, что я утром положил в карман, непонятным образом исчезли. Нет ничего проще, чем получить деньги. Я обращаюсь в кассу и подписываю квитанцию.

Поправив свои материальные дела, я снова встретил группу, на сей раз в немецкой пивной, где подавали темное пиво. Мы съели добрую сотню вареных раков, их очистка от скорлупы особенно подходила к обсуждению Парсифаля. Наступал вечер, и мы переместились в Палас, чтобы выпить сухого шампанского. Тогда я впервые я попробовал его и остался верен ему. Бутылки молниеносно исчезали с нашего стола, и бармен едва успевал их менять. Но вот вопрос: гае нам ужинать? В любом случае больше не пойдем в чистую и скучную столовую Резиденции. По моему предложению группа единогласно решила вернуться в итальянский ресторан. Мы позвонили и заказали отдельный зал.

Он был восхитительным, с черным роялем, освещенный розовыми свечами, с большим винным пятном на стене. Что мы ели? Я солгал бы, если б сказал, что помню. Было вдоволь белого и красного вина. Полемика стала настолько бурной, что я уже не вмешивался, а сел за рояль и одним пальцем наигрывал «Лунную сонату» Бетховена. Когда я начал импровизировать возвышенный аккомпанемент левой рукой, меня оторвали от рояля – и мы поехали в Ректорский клуб Паласа, одно из самых элегантных местечек Мадрида, где можно было выпить немного шампанского. «Немного» – это так, к слову. На самом деле я знал, что мы будем пить много, и был настроен напиться.

Бунюэль, который играл у нас в застолье роль тамады, решил, что сначала мы выпьем виски, закусим, а потом, по случаю торжества, возьмемся за шампанское перед тем, как отправиться спать. Мы одобрили это решение и продолжали свои беседы. Все были согласны, что надо делать революцию, но как? С чего начать? И почему? Не все было ясно с самого начала. Поскольку не грозила опасность, что революция вспыхнет сегодня же ночью, и у нас оставалось время, мы заказали еще выпивки на всех и терпеливо дожидались следующего виски. Затем второго, третьего, четвертого… пока наконец не осведомились у Бунюеля:

– И это шампанское?

Мы явились туда в два часа ночи, было поздно, нас мучил голод. Надо было что-то заказать к шампанскому. Я попросил спагетти, а остальные – холодных цыплят. Я позавидовал им, но не стал заменять заказ. Наша дискуссия, все оживляясь и делаясь все более лиричной по мере того, как рекой лилось шампанское, перешла на тему «любовь и дружба».

– Любовь, – утверждал я, – странно напоминает некоторые болезненные гастритные ощущения, сопровождаемые ознобом и тошнотой, да так, что не знаешь сам, влюблен ты или тебя тянет на рвоту. Но уверен, вернись мы к Парсифалю, нас могло бы осенить.

Все запротестовали. Парсифаль им надоел.

– Ладно, оставим это на потом. Но пока мы не ушли, дайте мне хоть крылышко цыпленка.

Автор