Было пять утра, и Ректорский клуб закрывался. Мы чувствовали, что просто преступно идти спать, когда нам так хорошо! И открыли следующую бутылку шампанского. Глаза моих друзей были полны слез. Чернокожий оркестр играл замечательно, и его синкопы переворачивали все внутри, не отпуская нас ни на миг. Пианист играл как сумасшедший и в самых сильных местах можно было услышать его прерывистое дыхание, громче аккомпанемента. Черный саксофонист выдул в свой инструмент всю свою страстную кровь и упал без движения. Мы только что открыли для себя джаз и, должен честно признаться, он произвел на меня определенное впечатление. Несколько раз мы посылали музыкантам банковские билеты в конвертах. Эти подарки их так трогали, что каждый раз чернокожие подымались по команде их руководителя, пианиста, раскланивались и приветствовали нас всеми своими белоснежными зубами. Мы предложили им бутылку шампанского, чокнувшись с ними издалека, так как по правилам им было запрещено подходить и садиться за столики. Деньги уже не имели для нас никакого значения. Мы были тем более щедры, что тратили родительские средства. Последняя бутылка шампанского вдохновила моих друзей ни торжественный договор, и мы все поклялись следовать ему: что бы не случилось в жизни, каковы бы ни были наши политические убеждения и наши материальные затруднения (даже если разбежимся по заграницам), мы обязуемся собраться через пятнадцать лет на том же месте, а если Палас будет разрушен, то на месте, где он стоял.
Продолжали спорить, как узнать, будут ли свободные места в гостинице накануне нашей встречи в последующие годы и как мы поступим в том или ином случае. Я не стал уточнять детали и разглядывал элегантных и увешанных драгоценностями дам, которых много было вокруг и от которых сжималось сердце. Что это означало – уж не в самом ли деле легкий позыв на рвоту, как я говорил час назад, играя циника? Мне все-таки оставили ляжку цыпленка, и я ее съел. Нужна была последняя бутылка шампанского, чтобы закрепить наше соглашение. Нас было шестеро, и мы разорвали на шесть кусочков карточку Ректорского клуба, на которой был написан номер стола (цифра 8, которую я запомнил из-за символического значения для меня этого числа). Каждый получил по кусочку картона, на котором мы все расписались и поставили дату. Шампанским скрепили договор. Как мы нашли бы друг друга в назначенный срок? Ведь свирепствовала гражданская война. И отель Палас, который видел нашу золотую молодость, превратился в окровавленный госпиталь. Но все же – какой прекрасный сюжет для нравоучительного романа: наше сборище, одиссея шестерых друзей, разлученных временем и фанатично непримиримой враждой, но поднявшихся над своими разногласиями, чтобы сдержать данное слово. Не знаю, имел ли место или нет этот химерический ужин. Единственное, что могу шепнуть вам по секрету: меня там не было(Через девять лет я встретил в Париже одного из тех друзей. Он уверял меня, что заботливо сберег кусок договора. И меня еще раз поразило ребячество человека. Из всех животных, растений, архитектур, скал – не стареет один человек.).
Все в мире кончается, и наша ночь в Ректорском клубе подошла к концу – в кабачке, переполненном проезжими, ночными сторожами и людьми, одержимыми манией ловить поезда в невозможные часы. Мы выпили здесь по последнему стакану одинарной анисовой. Первый луч рассвета позвал нас спать. Спать! Пошли спать! На сегодня хватит! Завтра будет новый день. Завтра начинается мой настоящий «Парсифаль».
Мой «Парсифаль» начался с позднего подъема, затем последовали пять вермутов с маслиной. В два часа – сухое вино с ветчиной и хамсой, чтобы убить время до прихода группы. Об обеде у меня нет никаких воспоминаний, кроме пяти стаканов шартреза, напомнивших мне завершение обедов у моих родителей в Кадакесе. И я заплакал. В пять или шесть вечера я оказался за столиком на ферме в окресностях Мадрида. Там было маленькое патио с чудесным видом на Сьерра Гуадарама и черную дубраву. Группа догнала меня и мы сели перекусить. Я съел большой кусок моруна в томатном соусе. Люди за соседним столом дали мне понять, что рыбу надо есть ножом. Металлический привкус ножа вместе со вкусом рыбы показался мне нежным и на редкость аристократическим. После моруна мне страшно захотелось чего-ниоудь вкусненького и я заказал куропатку. Увы, ничего такого не было. Взамен хозяйка предложила горячего кролика с луком или голубя. Я сказал, что не хочу ничего горячего и выбрал голубя. Но обиженная хозяйка настаивала на своем – горячий кролик. А я стоял на своем – голубь. Единственное, что огорчало меня, это то, что в ближайшие два-три часа надо будет еще поесть.
– Ну ладно, несите кролика!
До чего же она была права! Благодаря тонкоразвитому вкусу я вмиг понял все тайны и секреты горячих олюд. Соус таял во рту, и я мог только поцокать языком. Поверьте мне, это прозаическое цоканье языком, так напоминающее хлопанье пробки шампанского, – очень точный звук, означающий редкое наслаждение. Одним словом, горячий кролик – мое любимое блюдо.
Мы уехали с фермы на двух шикарных машинах, которые я только сейчас заметил. Но стоило приехать в Мадрид, и наши планы перехватить в полночь чего-нибудь холодного развеялись, как дым. Перед нами во всей своей красе встал призрак голода.
– Начнем с какой-нибудь выпивки, – сказал я. – Мы не так уж торопимся. Там видно будет.
Выпить было просто необходимо, так как вино на ферме было плохим и с горячим кроликом я пил только воду. Я взял три порции сухого вина и понял, что мой настоящий «Парсифаль» лишь начинается. По счастью, у меня был выработан план, и под предлогом, что я иду в кабинку, я неторопливо направился к выходу.
На улице я с наслаждением вдохнул чистый воздух свободы. Меня слегка бил озноб. Наконец я один! Я взял такси, которое довезло меня до Резиденции и ждало целый час, пока я наводил красоту для моего «Парсифаля». Я принял душ, побрился и нанес на волосы лак для картин, невзирая не все последующие несчастья. Но мой «Парсифаль» заслуживал того. Потом я подвел глаза карандашом. И приобрел ужасно роковой вид в стиле «танцора аргенитинского танго» Рудольфе Валентине, который тогда казался мне воплощением мужской красоты. Из одежды я выбрал брюки светло-кремового цвета и серый пиджак. Рубашка была из такого тонкого шелка, что казалась прозрачной и позволяла видеть имперского орла волос на моей груди. Но вдруг она показалась мне слишком свежей и. чистой, и я стал ее мять. Это особенно удалось с твердым и белоснежным воротничком.
Такси по-прежднему ждало меня.
– Во «Флориду», – сказал я водителю, – но сперва остановите у какой-нибудь цветочницы.
У цветочницы я купил гардению, которую она приколола к моей бутоньерке. «Флорида» была модным танцевальным залом, где я еще не бывал, но знал, что там бывают лучшие люди Мадрида. Я хотел поужинать здесь один и привлечь внимание самых элегантных женщин – того материала, который был мне необходим, чтобы любой ценой осуществить безумную и неодолимую идею, почти невозможную и отдающую тяжелым эротизмом – то, что со вчерашнего дня называлось моим «Парсифалем»!
Я не знал, где находится «Флорида», и при каждом торможении такси с сильно бьющимся сердцем готовился выходить. Во весь голос я распевал из «Парсифаля». Боже мой, какая предстояла ночь! Она состарит меня лет на десять, не меньше. Опьянение от трех порций сухого вина проходило и появлялись строгие тяжелые мысли. Моя злость была притуплена аперитивами, и теоретически я уже был антиалкоголен, ведь алкоголь все запутывает и набрасывает на шею узду самой жалкой субъективности и сентиментальности. Потом не помнишь ничего, а если помнишь, тем хуже! Все, о чем думаешь пьяным, кажется гениальным, и как потом стыдишься этого! Пьянство уравнивает, делает единообразным и обезличивает. Только существа заурядные могут чувствовать себя выше благодаря алкоголю, злой и гениальный человек несет алкоголь в себе, алкоголь своего ветшания. Тем не менее я спрашивал себя в такси, собираюсь я осуществить свой «Парсифаль» с алкоголем или без него. В любом случае мои действия в этот вечер уже несколько часов хорошо подогревались. При каждом просветлении в мыслях я тщательно обдумывал детали и безумел при мысли об этом. Чтобы наилучшим образом сотворить «Парсифаль» (и чтобы ничего не помешало этому), мне нужны были пять элегантных женщин и шестая, которая помогала бы во всем. Ни одна ни должна была раздеваться, ни тем более я сам. Было бы даже желательно, чтобы они были в шляпах. Очень важно, чтобы у четырех из них подмышки были выбриты, а у двух других, наоборот, были подмышками волосы.
Денег у меня с собой было достаточно, хотя я был уверен, что и сам по себе достаточно соблазнителен. Наконец, я приехал во «Флориду», как оказалось, слишком рано, и сел за столик, откуда мог бы наблюдать все происходящее, прислонясь к какой-либо стене(Пространство позади моей головы всегда так мучительно тревожило меня, что это делало невозможной любую работу. Ширмы было недостаточно для меня: мне нужна настоящая стена. Если она очень прочна, я знаю, что моя работа наполовину удалась.). Меня продолжал занимать тот же вопрос: выпить или нет? Безусловно, алкоголь поможег победить мою стеснительность в решающий момент, когда я выложу свою просьбу. А как за это взяться? Задержать сразу двоих и пригласить их в отдельный зал, чтобы они нашли мне остальных и сами все уладили? С другой стороны, если я выпью, чтобы побороть застенчивость первых минут, потом надо будет быстро протрезветь, чтооы быть бодрым и видеть все остальное. Как только начнется мой «Парсифаль», мне не хватит самого трезвого, пристального и коварного взгляды, чтобы судить, осуждать и решать, ад то или рай, испытывая, несомненно, отвращение, но такое желанное, такое прекрасное и ужасно унизительное для всех семи главных действующих лиц «Парсифаля», дирижером которого мне предстояло быть до самой утренней зари, до петушиных криков, которые в наших утомленных воображениях воскресят самые острые наслаждения, вызовут краску стыда и угрызения совести.
– Что вам угодно, сударь?
Хозяин отеля, стоя перед моим столиком, ждал, когда я спущусь с облаков.
– Кролика под луком… горячего, – сказал я без раздумий.
В конце концов я грустно довольствовался безвкусным скелетом цыпленка. Когда я отрезал крылышко, в зал хлынули желающие поужинать, а до сих пор в зале был я один, не считая официанта и хозяина отеля, оркестра и пары профессиональных танцоров на сцене. С первого взгляда я исключил женщину, на которую бросил взгляд. Не могло быть и речи о ее участии в моем «Парсифале»: она была красивой, страшно и неприятно здоровой и безо всякой элегантности. Кстати, мне никогда в жизни не встречалась элегантная женщина, которая была бы хороша собой, – эти две черты исключают друг друга по природе своей. В элегантной женщине всегда есть искусный компромисс между уродством, которое должно быть умеренным, и красотой, которая должна «подразумеваться» и не более. У элегантной женщины не должно быть совершенной красоты лица, избыток которой так же раздражает, как постоянный звук трубы. Если элегантная женщина может позволить себе некоторую усталость и неуравновешанность, у нее есть зато абсолютные возможности рук, подмышек, их очевидной красоты. Груди не имеют никакого значения. Если они хороши, тем лучше, если нет, тем хуже. От остального ее тела я ничего не требую, за исключением того, чтобы женщина была елегантной: это особое сложение подвздошных костей, которое видно под любым платьем и сразу же делает всех присутствующих агрессивными. Линия плеч может быть какой угодно, правильной или нет. Я никогда не рассержусь, если она смутит меня. Взгляд – это очень важно. Он должен быть очень, очень умным или же «делать вид, что…» Элегантная женщина непредставима в сочетании с глупым взглядом, который, наоборот, пристал совершенной красоте. Венера Милосская тому явный пример. Также приличествует элегантной женщине неприятный, антипатичный рот при условии, что иногда, приоткрываясь, он чудом приобретает ангельски неузнаваемое выражение. Нос элегантной женщины… Элегантные женщины не имеют носа. Только у красавиц он есть! Волосы должны быть здоровыми: это единственный здоровый компонент элегантной женщины. Наконец, необходимо, чтобы ее терзали драгоценности и платья – для нее это главный мотив бытия, чтобы она внутренне истощалась, коллекционируя их, до такой степени, что ее любовь была бы без эмоций, ее увлечение было строгим и требовательным. Только грубая и алчная эротика, рафинированная и лишенная чувства, может сочетаться с ее шиком! Что ей ее тело, которое она всего лишь презирает!
Вот почему я пришел сюда, к элегантным женщинам, чье приглушенное презрение к сладострастию было мне необходимо для совершения «Парсифаля». В этот вечер надо было найти шесть элегантных презрительниц, которые могли бы буквально подчиниться мне, шесть персон, свирепо, но равнодушно наслаждающихся. Мои широко раскрытые глаза тщетно искали вокруг объекты моего желания. Были красавицы, элегантных я не заметил. Срочно надо было идти на кое-какие уступки, ведь «Флорида» была уже переполнена и других женщин уже не будет. Один раз мне уже показалось, что появился один приблизительный «Парсифаль». Но может ли существовать приблизительная элегантность? Не тот ли это обман, когда вам прописывают «приблизительное» лекарство и уговаривают вас принять его?
Наконец, вошли две элегантные женщины и удачно уселись за соседним столиком. Не хватало еще четырех. Но первые две были как раз то, что мне нужно. Не знаю, насколько они безобразны, но их ноги должны быть божественными, так же как и руки, которыми они обнимают с таким хладнокровным цинизмом, что я вздрагиваю. Я средне набрался второй бутылкой шампанского и мое сосредоточенное внимание рассыпалось по подробностям моего плана. И Бог знает, были ли эти подробности! Посмотрим: ты Дали или не Дали? Будь серьезней, ты испортишь свой «Парсифаль». Элегантно ли это запястье? Да, но надо его отдать другому рту. Если бы можно было соединять человеческие существа. Итак, попробуй и действуй по-хозяйски. Как тебе это понравится? Ты уже нашел три элегантных подмышки, ищи рот, холодный взгляд. И не забывай, что тебе не хватает еще одной подмышки… Сейчас, когда ты ее хорошо различаешь, начни сначала; подмышка, руки, взгляд, руки, подмышка. Еще быстрее: подмышка, руки, взгляд… Рот, подмышка, подмышка, рот, рот, взгляд, взгляд, рот… Подходит?
Голова перестала кружиться и мною овладело желание вырвать. На сей раз я не мог принять его за любовный страх. Позыв был таким сильным, что я аккуратно поднялся и вежливо спросил у продавщицы папирос, одетой по моде времен Луи XV, где умывальник. Она сделала мне знак, которого я не понял, и я вышел в комнату, где стоял стол, покрытый напечатанными листами. Я оперся ладонями о стол, и меня обильно стошнило. После первого потока я остановился. Я знал, что это еще не все, что мне еще предстоит литургическая работа – вырвать все. Продавщица папирос в костюме времен Луи XV молча стояла на пороге и следила за мной. Я протянул ей пятьдесят песет и попросил:
– Позвольте, я сейчас.
Я запер дверь на ключ и торжественно, как будто собирался сделать харакири, подошел к столу. И снова вырвал, еле сознавая, как из меня выходит душа, смешанная с выворачиваемыми внутренностями. Будто бы два дня оргий вернулись ко мне, но наизнанку, повторив, таким образом, христианский приговор: «Первые будут последними». Тут было все: и горячий кролик, и две выбритые подмышки, и анархия, и хамса, и абсолютная монархия, горячий кролик, желчь, подмышки, желчь, желчь…
Когда не осталось больше ничего, я утер со лба струящийся пот и слезы, стекавшие по щекам. Все прошло. Все, даже абсолютная монархия, до самого донышка моего ностальгического и прискорбного «Парсифаля».
Следующий день я провел в постели, попивая лимонный сок, а послезавтра пошел в Академию изящных искусств, откуда меня вечером исключили.
Придя, я нашел группу жестикулирующих студентов, которые что-то оживленно обсуждали. У меня, кажется, было предчувствие того, что должно было случиться, и я мог бы вспомнить сцену с сожженным знаменем в Фигерасе. Второй раз мне предстояло стать жертвой собственной легенды, как будто некоторые события моей жизни, довольно ограниченные по теме, но страшно характерные и несмешиваемые, развивались. Когда со мной что-то случается, как было с вишней или костылем, будьте уверены, на том дело не кончится, до самой моей смерти будут другие приключения с другими вишнями и другими костылями. Знай я это – и при первом моем исключении предвидел бы уже второе событие, ясное любому рассудку без паранойального внушения.
Но вернемся к ученикам, встреченным мной в Академии. Я поспешил узнать у них причину их. возмущения. Они предложили мне быть не более не менее как знаменосцем их нонконформизма. Готовился конкурс на должность профессора живописи. Конкурсантов было множество, поскольку этот класс был очень прославленным. Профессоракандидаты выполняли каждый по две картины, одну обязательную, другую произвольную. Только что их выставили в Академии. Но все казалось жалкой посредственностью, кроме работ Даниэля Васкеса Диаса, стиль которого соответствовал тому, что называли тогда «постимпрессионизмом». Мои семена упали на благодатную почву, и уже немало учеников среди самых активных и одаренных восторгались Васкесом Диасом, который, не будучи еще кубистом, был под сильным влиянием кубизма и многое воспринял из того, что не признавали у меня.
По логике вещей я должен был стать сторонником Васкеса Диаса. К несчастью, ученики узнали, что из-за чьих-то гнусных интриг он был побежден кем-то, кто нисколько не заслужил победы на конкурсе. Я пошел со своими товарищами в выставочный зал. Сомнений не было. Я сразу согласился с ними, хотя в глубине души предпочел бы не известного никому старого академика, который хотя бы умел смешивать краски. Но такой вид полностью вымер уже несколько лет тому назад. Поэтому я выступал за Васкеса Диаса. Во второй половине дня он кратко рассказал о своих педагогических принципах. Потом жюри удалилось, чтобы посовещаться, а вернувшись, заявило, что назначен другой профессор. Я бесшумно поднялся и вышел еще до того, как председательствующий произнес заключительное слово. Меня ждали мои друзья по группе: они принимали участие в собрании республиканских интеллектуалов под руководством Мануэля Асанья (позже он стал президентом Испанской республики).
Когда на следующий день я пришел в Академию, среди учеников царила паника. Мне сообщили, что меня исключают из-за инцидента накануне. Я не принял этого всерьез, поскольку думал, что мой незаметный уход не мог быть причиной исключения. Но, оказывается, после моего молчаливого протеста ученики выступили против членов жюри, угрожали им и даже напали на них, из-за чего академикам пришлось запереться на ключ в одном из залов Академии. Им не удалось бы отсидеться, потому что разъяренные ученики уже пробовали выломать дверь, но тут подоспела конная полиция. Главой бунта, подавшим первый знак к возмущению, сочли меня. Я защищался, утверждая, что ничего подобного не было. И все же меня исключили из Академии на год. Какое-то время после этого я был в Фигерасе. Там меня арестовали гражданские гвардейцы и даже заключили в городскую тюрьму Жероны. Вскоре, правда, освободили: следствие не сумело найти ни одной причины, чтобы задержать меня на длительный срок. Я застал Каталонию в разгаре революции. Генерал Примоде Ривера – отец Хосе Антонио, будущего создателя Фаланги – энергично, хотя и довольно мягко подавил восстание в самом начале. Все мои друзья детства по Фигерасу стали революционерами и сепаратистами. Отец по своей должности нотариуса засвидетельствовал некоторые злоупотребления и нарушения Дворца во время выборов. Я же без конца только и говорил об анархии, монархии, стремясь объединить их и внося свой вклад во всеобщую путаницу умов.
Мое заключение упрочило мою славу. А для меня это было очень приятное времяпровождение. Меня поместили вместе с политзаключенными, друзья и родители которых завалили меня подарками. По вечерам мы пили шампанское. Я писал продолжение «Ла Тур де Бабель» и мысленно вновь переживал последние мадридские дни, извлекая из них замечательный опыт. Я был счастлив вновь увидеть прекрасный пейзаж Ампурдана. Только любуясь им сквозь решетки жеронской тюрьмы, я наконец понял, что все-таки немного состарился. Это было все, чего я желал и все, что дала мне мадридская жизнь. Мне было приятно почувствовать себя немного старее – даже сидя в тюрьме.